— Сколько ему лет?
— Он молодой, ему 20 лет, 21-й год!
— Каково его мнение по вопросу о том, что гражданское население и, прежде всего, красных комиссаров призывают сжигать все те места, которые они оставляют, сжигать все запасы. Это же вызовет голод, это же ужасное бедствие, которое постигнет все советско-русское население.
— Видите ли, я не Советский Союз, точнее, я только гражданин Советского Союза, поэтому я не могу ничего сказать. Может быть, Вас интересует мое личное мнение. Когда Наполеон вошел в Россию, делалось то же самое.
— Считает он это правильным?
— (Продолжительная пауза). Скажу откровенно, я считаю это правильным.
— А почему именно?
— Почему не говорить об этом? Потому что мы враги, правда? Зачем скрывать? Если мы враги, значит надо бороться, а в борьбе все средства хороши. Мы ведь говорили о том, что парашютисты, например, да, парашютисты, действуют в тылу. Ваши и наши. Ваши, скажем, действуют у нас. Ну, враги это враги, вот и все! Что тут скрывать. Было бы смешно скрывать это.
— Но эта мера направлена все же, прежде всего, против народа.
— Я этого, конечно, не отрицаю.
— Думает ли он, что правительство сделает с Москвой тоже самое, что было сделано во времена Наполеона?
— Я не могу сказать, я не в курсе дела, не знаю этого.
— Думает ли он, что эти мероприятия смогут задержать продвижение немцев?
— Я действительно этого не знаю, я не могу этого сказать.
— Счел ли бы он правильным, если бы красное правительство подожгло Москву и промышленные предприятия?
— Я считаю любое средство в борьбе хорошим, в борьбе все средства хороши! Борьба есть борьба, так я считаю.
— Да, но ведь это же самоуничтожение вообще.
— Почему это так естественно, что вы возьмете Москву? Почему вы убеждены в том, что непременно возьмете Москву? Вы очень уверены, очень!
— Что он скажет на то, что население Москвы, женщины, мужчины, дети и всех вообще призывают принять участие в борьбе, это же будет стоить невероятных жертв.
— Это я слышу только от Вас, слышу только сегодня. Впервые это слышу! Вы хотели сказать ополчение? Всей Москвы? Вот что я Вам скажу. Прошло 6–7 дней с тех пор как мы фактически были разбиты, 16-го мы имели с вами последнее сражение, в нем участвовали остатки нашей дивизии. Таким образом, я примерно с 10 по 16 не имел никаких сведений, только слухи, разговоры и тому подобное. Я не знаю!
— Известно ли ему о речи, произнесенной [3 июля] по радио его отцом?
— Впервые слышу. И никогда не слыхал о таких вещах, никогда не слыхал!
— Известно ли Вам о формировании женских батальонов, один из них был нами взят в плен на финском фронте. Думает ли он, что Москву действительно будут защищать, или же она будет объявлена открытым городом?
— Я действительно ничего не могу сказать, я отрезан от событий, я совершенно ничего не могу сказать.
— Что же сказал ему отец напоследок, прощаясь с ним 22 июня?
— Иди, воюй!
— Известно ли ему, что мы нашли письма, в которых говорилось, что друзья надеются свидеться вновь этим летом, если не состоится предполагаемая прогулка в Берлин этой осенью? [письмо от] 11 июня 1941 года
— (Читает письмо и бормочет про себя: "Черт возьми!").
— Разрешите, я кратко передам содержание этого письма для тех, кто его не читал(беседа записывалась на скрытый магнитофон, вероятно, поэтому, для удобства будущей работы немецкий офицер зачитал текст вслух - М.С.) В этом письме, представляющем собой переписку двух русских офицеров, имеется следующая фраза: «Я прохожу испытания как младший лейтенант запаса и хотел бы осенью поехать домой, но это удастся только в том случае, если этой осенью не будет предпринята прогулка в Берлин. Подпись: Виктор,11.6–41 г.» Что он скажет на это письмо?
— Я хочу сказать, Вы хотите сказать, что из этого письма якобы видно, что положение было таково, что Советский Союз хотел раньше объявить войну, чем напала Германия. Не правда ли, так нужно понимать это письмо!
— Имеются ли основания к этому? Действительно ли были такие намерения?
— Нет, не думаю.
— Если бы красное правительство было так называемым миролюбивым правительством, почему же оно так вооружалось; Германия была вынуждена вооружаться, так как другие страны тоже вооружались, и ей нужно было защищать свою страну. Советское правительство называет себя раем крестьян и рабочих! Зачем же они вооружались, если они говорят, что настроены миролюбиво и их не интересует политика других стран. Может быть, Советский Союз думал, что ему придется занять оборону и что на него нападет какая-нибудь страна?
— Так. (Продолжительная пауза). Могу сказать то, что я думаю. Я изложу мою личную точку зрения. Очевидно, существовало предположение, что Германия может напасть, а для того, чтобы предотвратить это, нужно было быть готовыми.
— Разве не бросается в глаза, что на всех знаках Советского Союза, на глобусе изображен серп и молот? Видел ли он когда-либо, чтобы национал-социалистская Германия изготовила глобус со свастикой? Свастика и национализм — это понятия, принадлежащие одной Германии и должны быть действительны только для Германии. Почему же Советский Союз всегда изображал земной шар с серпом и молотом? Он ведь должен был указывать на мировое господство красного правительства.
— И все же он повсюду прокладывает себе дорогу. Факт остается фактом. Ведь вы первые напали, правда? Не Советский Союз первым напал на Германию, а Германия напала первой! Мне говорят, будто бы есть такая речь Сталина, в которой говорится, что если Германия не нападет первой, то это сделаем мы. Я никогда не слыхал ничего подобного! Никогда не слыхал! Никогда не слыхал! Это я могу сказать. Я не знаю.
— Известно ли Вам, что красное правительство пыталось вести работу против Германии в Болгарии и во всех балканских странах?
— Мне известно только из газет, что Англия занималась подстрекательством против Германии. А Болгария... Из вашей [? опечатка?] прессы мне известно, что Англия пыталась заниматься подстрекательством и действительно этим занималась. Она подстрекала против вас Югославию, Грецию. Однако, также известно, что, например, в Финляндии Германия больше старалась натравить финнов против России, чем, например, Россия подстрекала Болгарию против Германии. Насчет Болгарии все это выдумано, трудно сказать.
— Я хотел бы знать еще вот что! На нем ведь сравнительно неплохая одежда. Возил он эту гражданскую одежду с собой, или получил ее где-нибудь. Ведь пиджак, который сейчас на нем, сравнительно хороший по качеству.
— Военный? Этот? Нет, это не мой, это ваш. Я уже вам сказал, когда мы были разбиты, это было 16-го, 16-го мы все разбрелись, я говорил вам даже, что красноармейцы покинули меня. Не знаю, может быть вам это и не интересно, я расскажу вам об этом более подробно! 16-го приблизительно в 19 часов, нет позже-позже, по-моему, в 12, ваши войска окружили Лясново. Ваши войска стояли несколько вдалеке от Лясново, мы были окружены, создалась паника, пока можно было, артиллеристы отстреливались, отстреливались, а потом они исчезли, не знаю куда. Я ушел от них. Я находился в машине командира дивизии, я ждал его. Его не было. В это время ваши войска стали обстреливать остатки нашей 14 танковой дивизии. Я решил поспешить к командиру дивизии, чтобы принять участие в обороне. У моей машины собрались красноармейцы, обозники, народ из обозных войск. Они стали просить меня: «Товарищ командир, командуй нами, веди нас в бой!» Я повел их в наступление. Но они испугались, и когда я обернулся, со мной уже никого не было. Вернуться к своим уже не мог, так как ваши минометы открыли сильный огонь. Я стал ждать.
Подождал немного и остался совсем один, так как те силы, которые должны были идти со мной в наступление, чтобы подавить несколько ваших пулеметных гнезд из 4–5 имевшихся у вас, что было необходимо для того, чтобы прорваться, этих сил со мной не оказалось. Один в поле не воин. Начало светать, я стал ждать своих артиллеристов, но это было бесцельно, и я пошел дальше. По дороге мне стали встречаться мелкие группы, из мотодивизии, из обоза, всякий сброд. Но мне ничего не оставалось, как идти с ними вместе. Я пошел. Все начали переодеваться, я решил этого не делать. Я шел в военной форме и вот, они попросили меня отойти в сторону, так как меня будут обстреливать с самолета, а, следовательно, и их будут обстреливать. Я ушел от них. Около железной дороги была деревня, там тоже переодевались. Я решил присоединиться к одной из групп. По просьбе этих людей я обменял у одного крестьянина брюки и рубашку, я решил идти вечером к своим. Да, все это немецкие вещи, их дали мне ваши, сапоги, брюки. Я все отдал, чтобы выменять. Я был в крестьянской одежде, я хотел бежать к своим. Каким образом? Я отдал военную одежду и получил крестьянскую. Ах нет, боже мой! Я решил пробиваться вместе с другими. Тогда я увидел, что окружен, идти никуда нельзя. Я пришел, сказал: «Сдаюсь». Все!
— Я хотел бы спросить еще одну вещь! Женат он или еще холостяк?
— Да, я женат.
— Хочет ли он, чтобы его жену известили о том, что он попал в плен?
— Не нужно. Если Вы можете исполнить мою просьбу, не надо.
— Есть у него семья, дети?
— Одна дочь.
— Сколько лет дочери?
— 3 года.
— Почему он не хочет, чтобы его семья знала о том, что он в плену? Может быть, он думает, что семья из-за этого пострадает?
— Я, собственно говоря, ничего не думаю. Если хотите, сообщите, не хотите, не надо. Что тут сообщать? Пожалуйста, сообщайте, мне все равно.
— Разве это позор для солдата попасть в плен, или же он думает, что его семья будет иметь из-за этого неприятности?
— Нет, никаких неприятностей, мне стыдно, мне!
— Да, но ведь после войны он снова вернется домой. Тогда ему придется стыдиться всю жизнь. С солдатом ведь всегда может случиться, что он попадет в плен, будучи ли ранен или просто как храбрый солдат.
— Мне стыдно перед отцом, что я остался жив.
— Но ведь не только перед отцом, но и перед женой!
— Жена — это безразлично.
— Разве его не беспокоит, что жена беспокоится о нем. Может быть семейная жизнь в России настолько безразличная вещь, что он даже не ощущает потребности известить своих близких, как это делает немецкий солдат, попадая в плен.
— Нет, она мне не безразлична, я ее очень уважаю, я очень люблю ее!
— Если он не даст о себе знать, то его жена будет думать, что он умер. Разве это ему безразлично?
— Скажите, почему это Вас так интересует?
— Нас это интересует как солдат, когда мы солдаты попадаем в плен, то у нас всегда бывает желание известить своих близких, потому что у нас брак и семейная жизнь играют большую роль, для нас это исключительно важно, в противоположность красной России.
— Нет, там уже знают, что я или умер или попал в плен, точно не знают, но там известно, что моя дивизия разбита, что я или умер или взят в плен.
— Имеет ли он намерение написать домой?
— (Продолжительная пауза). Конечно, мне хочется, я этого не отрицаю.
— Не будет ли он возражать, если мы сообщим по радио о его пленении, с тем, чтобы его семья и его жена узнали, что сын жив, или он думает, что отцу это безразлично?
— Нет, по радио не нужно.
— Почему? Потому что его отец занимает самый высокий пост в правительстве, или же он думает, что отец заклеймит его позором?
— Я не хочу скрывать, что это позор, я не хотел идти [в плен], но в этом были виноваты мои друзья, виноваты были крестьяне, которые хотели меня выгнать. Они не знали точно, кто я. Я им этого не сказал. Они думали, что из-за меня их будут обстреливать [? расстреливать].
— Его товарищи помешали ему что-либо подобное сделать, или и они причастны к тому, что он живым попал в плен?
— Они виноваты в этом, они поддерживали крестьян. Крестьяне говорили: — «уходите». Я просто зашел в избу. Они говорили: «Уходи сейчас же, а то мы донесем на тебя!» Они уже начали мне угрожать. Они были в панике. Я им сказал, что и они должны уходить, но было поздно, меня все равно поймали бы. Выхода не было. Итак, человек должен бороться до тех пор, пока имеется хотя бы малейшая возможность, а когда нет никакой возможности, то... Крестьянка прямо плакала, она говорила, что убьют ее детей, сожгут ее дом.
— После того, как он попал в плен, с ним обращались хорошо, или же он хочет пожаловаться на что-нибудь, или же он твердо убежден теперь в том, что со всеми пленными обращаются так же, как и с ним.
— Нет, со мной обращались хорошо, я ничего не могу сказать. Мои сапоги понравились [вашим] людям, но я не сержусь, ведь это, в конце концов, трофеи, пожаловаться я не могу.
— Но он ведь снял свои вещи?
— Да, сапоги с меня сняли.
— Может быть его просто обыскали, чтобы посмотреть, нет ли в сапогах оружия?
— Нет, не «может быть», а точно, сапоги отобрали.
— Он должно быть сам снял сапоги, когда одевал другие брюки?
— Нет, когда я пришел и сдался в плен, я был в крестьянской одежде и в сапогах, но на следующее утро сапоги у меня забрали. Мне было немного неприятно, но я не так уж сердился. Раз взяли, значит взяли.
— Как он сейчас одет?
— Сапоги мне дали, эти, конечно, хуже, но для меня они лучше, потому что не жмут.
— Но он ведь говорил, что получил хорошие вещи.
— Очень, очень много!
— Известно ли ему, что красное правительство сбрасывает листовки и думает ли он, что эти листовки побудят немецкого солдата перебежать на сторону красного правительства, на сторону Красной Армии?
— А если я вам задам такой же вопрос, будут ли иметь ваши листовки успех в Красной Армии или нет? (Я очень прошу меня не фотографировать).
— Почему он не хочет, чтобы его фотографировали? Может быть, он думает, что снимок будет опубликован?
— Фотографируют всегда в самых безобразных позах. Я не потому это говорю, что всегда нужно сниматься только в красивых позах. Не потому я это говорю, но мне это не нравится, я вообще этого не люблю.
— Какое впечатление произвели поражения Красной Армии на солдат и офицеров?
— Конечно, это понижает настроение. Это неприятно.
— Может быть, ему известно, какое количество самолетов потеряла уже Красная Армия?
— Нет.
— Свыше 7000!
— А сколько же вы потеряли?
— Мы не потеряли и 200 (занижено раза в полтора - М.С.)
— Простите, я этому не верю.
— Разве он не видел аэродромов с разбитыми русскими самолетами?
— Тех, которые находятся на границе, я не видел. Мы работали на линии Витебск-Лиозно, здесь я тоже не видел.
— Сильно ли он верит в остатки красной авиации. Сюда же не залетает ни один [советский] самолет.
— Видите ли, я этих остатков не вижу, откровенно говоря, я в них верю.
— Да, но как же так, разве так бывает, что сначала дают себя избить до полусмерти, а потом говорят, что я еще жизнеспособен. Это ведь несколько необычно.
— Правильно, но почему-то всё же в это не верится.
— Скажите ему, пожалуйста, что он переночует в соседнем доме, а утром будет отправлен дальше.
— Хорошо, а куда меня отправят, разрешите спросить?
— Он будет помещен в лагерь для военнопленных офицеров, так как он офицер. Может быть, он хочет написать домой привет, его письмо дойдет быстрее, чем через женевский Красный Крест. Или быть может он думает, что его жена убежит вместе с красным правительством?
— Может быть, может быть!
— Думает ли он, что отец возьмет с собой его жену?
— Может быть да, а может быть нет.
— Не хочет ли он послать пару строк жене?
— Я вам очень благодарен за любезность, но пока в этом нет необходимости.
— Еще один вопрос, г-н майор (это немецкий капитан обращается к немецкому майору - М.С.) Не создалось ли у него впечатления, что многое из того, что ему раньше говорили и что делалось в Советском Союзе, на деле окажется совсем по другому, и что многие, собственно говоря, были обмануты.
— Разрешите мне ответить на это позже, в настоящий момент мне не хочется отвечать.
— Не правда ли, трудный вопрос? Многие командиры, которые были взяты в плен, в том числе и высшие офицеры, говорили, что у них как бы завеса упала с глаз, и они теперь видят, куда вела их вся [советская] система.
Капитан Реушле».
АП РФ. Ф.45. Оп.1. Д.1554. Л.8–39. Заверенная копия перевода. Л.40–73. Подлинник.
|